История создания поединок. Литературно-исторические заметки юного техника


«Поединок» - повесть Александра Ивановича Куприна , опубликованная в 1905 году. В повести описывается история конфликта молодого подпоручика Ромашова со старшим офицером, который развивается на фоне столкновения романтического мировоззрения интеллигентного юноши с миром захолустного пехотного полка, с его провинциальными нравами, муштрой и пошлостью офицерского общества. Самое значительное произведение в творчестве Куприна.

Первое издание «Поединка» вышло в свет с посвящением: «Максиму Горькому с чувством искренней дружбы и глубокого уважения эту повесть посвящает автор». По собственному признанию автора, влияние Горького определили «все смелое и буйное в повести».

Сюжет

Придя с полковых занятий, молодой подпоручик Георгий Алексеевич Ромашов получает письмо с приглашением от Раисы Александровны Петерсон, с которой он имел давнюю, надоевшую связь, но не приходит на встречу, а письмо рвет. Вместо этого, нарушая данное себе обещание, подпоручик отправляется к Николаевым (где часто бывает), где мило беседует с Шурочкой - женой капитана Николаева. Тот готовится поступать в военную академию и почти не принимает участия в разговоре.

На полковом балу Ромашов объявляет Раисе Патерсон о разрыве их отношений, на что та в негодовании говорит кучу оскорблений и клянётся мстить.

В конце апреля Ромашов получает письмо от Александры Николаевой с приглашением на пикник в честь её именин. На пикнике происходит признание в любви Шурочки и Ромашова. Одновременно с этим Александра просит больше не приходить к ним из-за того, что кто-то посылает её мужу лживые анонимные письма об их связи.

Во время смотра полка Ромашов терпит провал перед командующим генералом из-за своей ошибки, приведшей к тому, что строевой порядок был потерян. Главный герой глубоко переживает неудачу. После случившегося надлом в отношении его с офицерами ещё усилился. В довершении всего он встречает Николаева, который холодно говорит с ним об анонимных письмах, касающихся его жены, и также просит не бывать более у него.

После самоубийства солдата в одной из рот в обществе офицеров пьянство вспыхивает с особенно ожесточённой силой. Товарищ Ромашова уговаривает его пойти с ним в офицерский клуб. Ближе к утру происходит конфликт между Николаевым и Ромашовым, заканчивающийся дракой. На следующий день офицерский суд выносит решение о том, что конфликт не может быть закончен примирением и назначает время поединка.

После длинного разговора со своим другом - Незнанским, Ромашов готов отказаться от дуэли и уйти из полка, но, придя домой, обнаруживает там Шурочку, которая просит не отказываться от дуэли, так как это повредит её мужу, который готовится к поступлению в академию Генерального штаба. Она утверждает, что устроит так, чтобы никто из дуэлянтов не был ранен. Перед уходом между ними происходит любовная сцена.

Однако во время дуэли Николаев ранит Ромашова в живот, и тот от полученных ран умирает.

Повесть А.И.Куприна вышла в мае 1905 года. Автор продолжил в ней описание армейской жизни. Из зарисовок быта захолустного гарнизона вырастает социальное обоб­щение разложения не только армии, но и страны в целом, государственной системы.

Это повесть о кризисе, охватившем различные сферы русской жизни. Всеобщая ненависть, разъедающая армию, - это отражение вражды, которая охватила цар­скую Россию.

В «Поединке», как ни в одном из других своих произ­ведений, Куприн с большой художественной силой изобра­зил моральное разложение офицерства, показал тупых ко­мандиров, лишенных каких-либо проблесков гражданского служения. Показал замордованных, запуган­ных солдат, отупевших от бессмысленной муштры, таких, как тщедушный левофланговый солдат Хлебников. Гуман­ные офицеры если и встречались, то подвергались насмешкам, бессмысленно гибли, как подпоручик Ромашов, или спивались, как Назанский.

Куприн сделал своим героем гуманного, но слабого и тихого человека, который не борется со злом, а страдает от него. Даже фамилия героя - Ромашов - и та подчеркивала мягкость, незлобивость этого человека.

Куприн рисует Георгия Ромашова с сочувствием и симпатией, но и с авторской иронией. История Ромашова, внешне связанная с армией, - не просто история молодого офицера. Это история молодого человека, который пере­живает то," что Куприн называет «периодом созревания души». Ромашов на протяжении повести нравственно вы­растает, находит ответы на очень важные для себя вопросы. Он вдруг приходит к выводу о ненужности армии, но понимает это очень наивно. Ему кажется, что стоит всему человечеству сказать «не хочу!» - и война станет немыс­лимой и армия отомрет.

Подпоручик Ромашов решает порвать с окружающим, понимает, что у каждого солдата есть свое «я». Он наметил для себя совсем новые связи с миром. Заглавие повести имеет такое же обобщающее решение, как и ее основной конфликт. На протяжении повести идет поединок между молодым человеком, возрождающимся для нового, и раз­нообразными силами старого. Куприн пишет не о поединке чести, а об убийстве на дуэли.

Окончательный предательский удар нанесен Ромашо­ву в любви. Пренебрежение к слабым, ненависть к чувству жалости, которая звучала в речах Назанского, осуществля­ется на практике Шурочкой. Презирая окружающую среду и ее мораль, Шурочка Николаева оказывается ее неотъем­лемой частью. Символически завершается сюжет повести: против человека, начавшего расправлять крылья, старый мир бросает все силы.

Летом и осенью 1905 года повесть Куприна всколых­нула читателей в русской армии и во всей стране, очень скоро появились ее переводы на основные европейские языки. К писателю приходит не только широчайшая все­российская слава, но и общеевропейская известность.

В творчестве Куприна в эту пору все громче звучат обличительные ноты. Общественный подъем в стране вызывает у него крепнущее намерение осуществить давно задуманный замысел – “хватить” по царской армии. Так накануне первой революции складывается крупнейшее произведение писателя – повесть “Поединок”, над которой он начал работать весной 1902 г. Ход общественных событий торопил писателя. Уверенность в себе, в своих силах Куприн, человек крайне мнительный, находил в дружеской поддержке Горького. Именно к этим годам (1904-1905) относится

пора их наибольшего сближения. “Теперь, наконец, когда уже все окончено, – писал Куприн Горькому 5 мая 1905 г., после завершения “Поединка”,- я могу сказать, что все смелое и буйное в моей повести принадлежит Вам. Если бы Вы знали, как многому я научился от Вас и как я признателен Вам за это”. Предназначавшаяся для “Мира Божьего” повесть была передана Куприным в издательство “Знание” и вышла с посвящением Горькому в мае 1905 г., вскоре после тяжелых поражений русского самодержавия в войне с Японией. Двадцать тысяч экземпляров шестого сборника “Знание”, в котором главное место занимала повесть Куприна, разошлись мгновенно, так что через месяц понадобилось новое издание.
Жесткими штрихами, как бы рассчитываясь с прошлым, Куприн рисует армию, которой он отдал годы юности.
По своим, так сказать, чисто человеческим качествам офицеры купринской повести – люди очень разные. Мы не поверим одному из ее героев, поручику Назанскому, в романтическом азарте восклицающему, что плохих людей нет вообще. Однако почти каждый из офицеров обладает необходимым запасом “добрых” чувств, причудливо перемешанных с жестокостью, грубостью, равнодушием. Когда один из знакомых Льва Толстого сказал, что в “Поединке” выведены “одни отрицательные типы”, Толстой возразил: “Полковой командир – прекрасный положительный тип”. Но, хотя командир полка Шульгович под своим громоподобным бурбонством и скрывает заботу об офицерах, а подполковник Рафальский любит животных и все свободное и несвободное время отдает собиранию редкостного домашнего зверинца, наконец, главный герой повести подпоручик Ромашов без меры страдает, когда видит физическую расправу над солдатом, – их добрые чувства приходят в противоречие с жестокой уставной необходимостью. Как говорит рупор Куприна – Назанский, “все они, даже самые лучшие, самые нежные из них, прекрасные отцы и внимательные мужья, – все они на службе делаются низменными, трусливыми, глупыми зверюшками. Вы спросите: почему? Да именно потому, что никто из них в службу не верит и разумной цели этой службы не видит”.
Впрочем, сам же Куприн оговаривается: не все. Командир пятой роты капитан Стельковский, “странный человек”, придерживался совершенно иных правил, за что “товарищи относились к нему неприязненно, солдаты же любили”. “В роте у него не дрались и даже не ругались, хотя и не особенно нежничали, и все же его рота по великолепному внешнему виду и выучке не уступила бы любой гвардейской части”. Это его рота на майском смотре вызывает слезы своей молодцеватостью у корпусного командира, в которое можно узнать знаменитого генерала Драгомирова. Однако это, замечает Куприн, “пример, может быть, единственный во всей русской армии”.
Образ Ромашова. Куприн показывает, что офицерство, независимо от своих личных качеств, всего лишь орудие или жертва бесчеловечно категорических уставных условностей, жестоких традиций и обязательств. Но на людей с более тонкой душевной организацией, вроде Ромашова, служба производит отталкивающее впечатление именно своей противоестественностью и античеловечностью. От отрицания мелочных обрядов (держать руки по швам и каблуки вместе в разговоре с начальником, тянуть носок вниз при маршировке, кричать “На плечо!”) Ромашов приходит к отрицанию войны как таковой. Отчаянное человеческое “не хочу!” должно, по мысли юного подпоручика, уничтожить варварский метод решать споры между народами силою оружия: “Положим, завтра, положим, сию секунду эта мысль пришла в голову всем: русским, немцам, англичанам, японцам… И вот уже нет больше войны, нет офицеров и солдат, все разошлись по домам”. “Какая смелость! – восхищенно сказал о Ромашове Лев Толстой. – И как это цензура пропустила и как не протестуют военные? “
Проповедь миротворческих идей вызвала сильные нападки в ожесточенной журнальной кампании, развязанной вокруг “Поединка”, причем особенно негодовали военные чины. Повесть явилась крупнейшим литературным событием, прозвучавшим более злободневно, чем свежие вести “с маньчжурских полей” – военные рассказы и записки очевидца “На войне” В. Вересаева или антимилитаристский “Красных смех” Л. Андреева, хотя купринская повесть описывала события примерно десятилетней давности. Благодаря глубине поднятых проблем, беспощадности обличения, яркости и обобщающей значимости выведенных типажей “Поединок” во многом определил дальнейшее изображение военной темы. Его воздействие заметно и на романе С. Сергеева-Ценского “Бабаев” (1907), и даже на более поздней антивоенной повести Е. Замятина “На куличках” (1914).


Другие работы по этой теме:

  1. Что является темой повести А. И. Куприна “Поединок”? а. Быт помещичьей усадьбы б. Нравы военной среды в. Жизнь крестьян – В образе какого героя повести...
  2. Русская армия неоднократно становилась объектом изображения русских писателей. При этом многие из них на себе испытали все “прелести” армейской жизни. Александр Иванович Куприн в этом...
  3. В чем суть душевного надлома, который переживает Рома­шов в повести “Поединок” А. И. Куприна? В чем суть душевного надлома, который переживает Рома­шов в повести “Поединок”...
  4. Повесть “Поединок” – звено в длинной цепи произведений Куприна, посвященных русской армии. “Поединку” предшествовали многочисленные рассказы 1890 – начала 1900-х годов, повесть “На переломе”...
  5. Появившись во время русско-японской войны и в обстановке нарастания первой русской революции, произведение вызвало огромный общественный резонанс, поскольку оно расшатывало один из главных устоев самодержавного...
  6. Повесть “Поединок” отображает армейский быт и нравы военной среды. Картина жизни пехотного полка достигает большого типического обобщения, становится, по словам самого Куприна, “поединком с царской...
Вечерние занятия в шестой роте приходили к концу, и младшие офицеры все чаще и нетерпеливее посматривали на часы. Изучался практически устав гарнизонной службы. По всему плацу солдаты стояли вразброс: около тополей, окаймлявших шоссе, около гимнастических машин, возле дверей ротной школы, у прицельных станков. Все это были воображаемые посты, как, например, пост у порохового погреба, у знамени, в караульном доме, у денежного ящика. Между ними ходили разводящие и ставили часовых; производилась смена караулов; унтер-офицеры проверяли посты и испытывали познания своих солдат, стараясь то хитростью выманить у часового его винтовку, то заставить его сойти с места, то всучить ему на сохранение какую-нибудь вещь, большею частью собственную фуражку. Старослуживые, тверже знавшие эту игрушечную казуистику, отвечали в таких случаях преувеличенно суровым тоном: «Отходи! Не имею полного права никому отдавать ружье, кроме как получу приказание от самого государя императора». Но молодые путались. Они еще не умели отделить шутки, примера от настоящих требований службы и впадали то в одну, то в другую крайность. — Хлебников! Дьявол косорукой! — кричал маленький, круглый и шустрый ефрейтор Шаповаленко, и в голосе его слышалось начальственное страдание. — Я ж тебя учил-учил, дурня! Ты же чье сейчас приказанье сполнил? Арестованного? А, чтоб тебя!.. Отвечай, для чего ты поставлен на пост? В третьем взводе произошло серьезное замешательство. Молодой солдат Мухамеджинов, татарин, едва понимавший и говоривший по-русски, окончательно был сбит с толку подвохами своего начальства — и настоящего и воображаемого. Он вдруг рассвирепел, взял ружье на руку и на все убеждения и приказания отвечал одним решительным словом: — З-заколу! — Да постой... да дурак ты... — уговаривал его унтер-офицер Бобылев. — Ведь я кто? Я же твой караульный начальник, стало быть... — Заколу! — кричал татарин испуганно и злобно и с глазами, налившимися кровью, нервно совал штыком во всякого, кто к нему приближался. Вокруг него собралась кучка солдат, обрадовавшихся смешному приключению и минутному роздыху в надоевшем ученье. Ротный командир, капитан Слива, пошел разбирать дело. Пока он плелся вялой походкой, сгорбившись и волоча ноги, на другой конец плаца, младшие офицеры сошлись вместе поболтать и покурить. Их было трое: поручик Веткин — лысый, усатый человек лет тридцати трех, весельчак, говорун, певун и пьяница, подпоручик Ромашов, служивший всего второй год в полку, и подпрапорщик Лбов, живой стройный мальчишка с лукаво-ласково-глупыми глазами и с вечной улыбкой на толстых наивных губах, — весь точно начиненный старыми офицерскими анекдотами. — Свинство, — сказал Веткин, взглянув на свои мельхиоровые часы и сердито щелкнув крышкой. — Какого черта он держит до сих пор роту? Эфиоп! — А вы бы ему это объяснили, Павел Павлыч, — посоветовал с хитрым лицом Лбов. — Черта с два. Подите, объясняйте сами. Главное — что? Главное — ведь это все напрасно. Всегда они перед смотрами горячку порют. И всегда переборщат. Задергают солдата, замучат, затуркают, а на смотру он будет стоять, как пень. Знаете известный случай, как два ротных командира поспорили, чей солдат больше съест хлеба? Выбрали они оба жесточайших обжор. Пари было большое — что-то около ста рублей. Вот один солдат съел семь фунтов и отвалился, больше не может. Ротный сейчас на фельдфебеля: «Ты что же, такой, разэтакий, подвел меня?» А фельдфебель только глазами лупает: «Так что не могу знать, вашескородие, что с ним случилось. Утром делали репетицию — восемь фунтов стрескал в один присест...» Так вот и наши... Репетят без толку, а на смотру сядут в калошу. — Вчера... — Лбов вдруг прыснул от смеха. — Вчера, уж во всех ротах кончили занятия, я иду на квартиру, часов уже восемь, пожалуй, темно совсем. Смотрю, в одиннадцатой роте сигналы учат. Хором. «Наве-ди, до гру-ди, по-па-ди!» Я спрашиваю поручика Андрусевича: «Почему это у вас до сих пор идет такая музыка?» А он говорит: «Это мы, вроде собак, на луну воем». — Все надоело, Кука! — сказал Веткин и зевнул. — Постойте-ка, кто это едет верхом? Кажется, Бек? — Да. Бек-Агамалов, — решил зоркий Лбов. — Как красиво сидит. — Очень красиво, — согласился Ромашов. — По-моему, он лучше всякого кавалериста ездит. О-о-о! Заплясала. Кокетничает Бек. По шоссе медленно ехал верхом офицер в белых перчатках и в адъютантском мундире. Под ним была высокая длинная лошадь золотистой масти с коротким, по-английски, хвостом. Она горячилась, нетерпеливо мотала крутой, собранной мундштуком шеей и часто перебирала тонкими ногами. — Павел Павлыч, это правда, что он природный черкес? — опросил Ромашов у Веткина. — Я думаю, правда. Иногда действительно армяшки выдают себя за черкесов и за лезгин, но Бек вообще, кажется, не врет. Да вы посмотрите, каков он на лошади! — Подождите, я ему крикну, — сказал Лбов. Он приложил руки ко рту и закричал сдавленным голосом, так, чтобы не слышал ротный командир: — Поручик Агамалов! Бек! Офицер, ехавший верхом, натянул поводья, остановился на секунду и обернулся вправо. Потом, повернув лошадь в эту сторону и слегка согнувшись в седле, он заставил ее упругим движением перепрыгнуть через канаву и сдержанным галопом поскакал к офицерам. Он был меньше среднего роста, сухой, жилистый, очень сильный. Лицо его, с покатым назад лбом, тонким горбатым носом и решительными, крепкими губами, было мужественно и красиво и еще до сих пор не утратило характерной восточной бледности — одновременно смуглой и матовой. — Здравствуй, Бек, — сказал Веткин. — Ты перед кем там выфинчивал? Дэвыцы? Бек-Агамалов пожимал руки офицерам, низко и небрежно склоняясь с седла. Он улыбнулся, и казалось, что его белые стиснутые зубы бросили отраженный свет на весь низ его лица и на маленькие черные, холеные усы... — Ходили там две хорошенькие жидовочки. Да мне что? Я нуль внимания. — Знаем мы, как вы плохо в шашки играете! — мотнул головой Веткин. — Послушайте, господа, — заговорил Лбов и опять заранее засмеялся. — Вы знаете, что сказал генерал Дохтуров о пехотных адъютантах? Это к тебе, Бек, относится. Что они самые отчаянные наездники во всем мире... — Не ври, фендрик! — сказал Бек-Агамалов. Он толкнул лошадь шенкелями и сделал вид, что хочет наехать на подпрапорщика. — Ей-богу же! У всех у них, говорит, не лошади, а какие-то гитары, шкапы — с запалом, хромые, кривоглазые, опоенные. А дашь ему приказание — знай себе жарит, куда попало, во весь карьер. Забор — так забор, овраг — так овраг. Через кусты валяет. Поводья упустил, стремена растерял, шапка к черту! Лихие ездоки! — Что слышно нового, Бек? — спросил Веткин. — Что нового? Ничего нового. Сейчас, вот только что, застал полковой командир в собрании подполковника Леха. Разорался на него так, что на соборной площади было слышно. А Лех пьян, как змий, не может папу-маму выговорить. Стоит на месте и качается, руки за спину заложил. А Шульгович как рявкнет им него: «Когда разговариваете с полковым командиром, извольте руки на заднице не держать!» И прислуга здесь же была. — Крепко завинчено! — сказал Веткин с усмешкой — не то иронической, не то поощрительной. — В четвертой роте он вчера, говорят, кричал: «Что вы мне устав в нос тычете? Я — для вас устав, и никаких больше разговоров! Я здесь царь и бог!» Лбов вдруг опять засмеялся своим мыслям. — А вот еще, господа, был случай с адъютантом в N-ском полку... — Заткнитесь, Лбов, — серьезно заметил ему Веткин. — Эко вас прорвало сегодня. — Есть и еще новость, — продолжал Бек-Агамалов. Он снова повернул лошадь передом ко Лбову и, шутя, стал наезжать на него. Лошадь мотала головой и фыркала, разбрасывая вокруг себя пену. — Есть и еще новость. Командир во всех ротах требует от офицеров рубку чучел. В девятой роте такого холоду нагнал, что ужас. Епифанова закатал под арест за то, что шашка оказалась не отточена... Чего ты трусишь, фендрик! — крикнул вдруг Бек-Агамалов на подпрапорщика. — Привыкай. Сам ведь будешь когда-нибудь адъютантом. Будешь сидеть на лошади, как жареный воробей на блюде. — Ну ты, азиат!.. Убирайся со своим одром дохлым, — отмахивался Лбов от лошадиной морды. — Ты слыхал, Бек, как в N-ском полку один адъютант купил лошадь из цирка? Выехал на ней на смотр, а она вдруг перед самим командующим войсками начала испанским шагом парадировать. Знаешь, так: ноги вверх и этак с боку на бок. Врезался, наконец, в головную роту — суматоха, крик, безобразие. А лошадь — никакого внимания, знай себе испанским шагом разделывает. Так Драгомиров сделал рупор — вот так вот — и кричит: «Поручи-ик, тем же аллюром на гауптвахту, на двадцать один день, ма-арш!..» — Э, пустяки, — сморщился Веткин. — Слушай, Бек, ты нам с этой рубкой действительно сюрприз преподнес. Это значит что же? Совсем свободного времени не останется? Вот и нам вчера эту уроду принесли. Он показал на середину плаца, где стояло сделанное из сырой глины чучело, представлявшее некоторое подобие человеческой фигуры, только без рук и без ног. — Что же вы? Рубили? — спросил с любопытством Бек-Агамалов. — Ромашов, вы не пробовали? — Нет еще. — Тоже! Стану я ерундой заниматься, — заворчал Веткин. — Когда это у меня время, чтобы рубить? С девяти утра до шести вечера только и знаешь, что торчишь здесь. Едва успеешь пожрать и водки выпить. Я им, слава богу, не мальчик дался... — Чудак. Да ведь надо же офицеру уметь владеть шашкой. — Зачем это, спрашивается? На войне? При теперешнем огнестрельном оружии тебя и на сто шагов не подпустят. На кой мне черт твоя шашка? Я не кавалерист. А понадобится, я уж лучше возьму ружье да прикладом — бац-бац по башкам. Это вернее. — Ну, хорошо, а в мирное время? Мало ли сколько может быть случаев. Бунт, возмущение там или что... — Так что же? При чем же здесь опять-таки шашка? Не буду же я заниматься черной работой, сечь людям головы. Ро-ота, пли! — и дело в шляпе... Бек-Агамалов сделал недовольное лицо. — Э, ты все глупишь, Павел Павлыч. Нет, ты отвечай серьезно. Вот идешь ты где-нибудь на гулянье или в театре, или, положим, тебя в ресторане оскорбил какой-нибудь шпак... возьмем крайность — даст тебе какой-нибудь штатский пощечину. Ты что же будешь делать? Веткин поднял кверху плечи и презрительно поджал губы. — Н-ну! Во-первых, меня никакой шпак не ударит, потому что бьют только того, кто боится, что его побьют. А во-вторых... ну, что же я сделаю? Бацну в него из револьвера. — А если револьвер дома остался? — спросил Лбов. — Ну, черт... ну съезжу за ним... Вот глупости. Был же случай, что оскорбили одного корнета в кафешантане. И он съездил домой на извозчике, привез револьвер и ухлопал двух каких-то рябчиков. И все!.. Бек-Агамалов с досадой покачал головой. — Знаю. Слышал. Однако суд признал, что он действовал с заранее обдуманным намерением и приговорил его. Что же тут хорошего? Нет, уж я, если бы меня кто оскорбил или ударил... Он не договорил, но так крепко сжал в кулак свою маленькую руку, державшую поводья, что она задрожала. Лбов вдруг затрясся от смеха и прыснул. — Опять! — строго заметил Веткин. — Господа... пожалуйста... Ха-ха-ха! В М-ском полку был случай. Подпрапорщик Краузе в Благородном собрании сделал скандал. Тогда буфетчик схватил его за погон и почти оторвал. Тогда Краузе вынул револьвер — рраз ему в голову! На месте! Тут ему еще какой-то адвокатишка подвернулся, он и его бах! Ну, понятно, все разбежались. А тогда Краузе спокойно пошел себе в лагерь, на переднюю линейку, к знамени. Часовой окрикивает: «Кто идет?» — «Подпрапорщик Краузе, умереть под знаменем!» Лег и прострелил себе руку. Потом суд его оправдал. — Молодчина! — сказал Бек-Агамалов. Начался обычный, любимый молодыми офицерами разговор о случаях неожиданных кровавых расправ на месте и о том, как эти случаи проходили почти всегда безнаказанно. В одном маленьком городишке безусый пьяный корнет врубился с шашкой в толпу евреев, у которых он предварительно «разнес пасхальную кучку». В Киеве пехотный подпоручик зарубил в танцевальной зале студента насмерть за то, что тот толкнул его локтем у буфета. В каком-то большом городе — не то в Москве, не то в Петербурге — офицер застрелил, «как собаку», штатского, который в ресторане сделал ему замечание, что порядочные люди к незнакомым дамам не пристают. Ромашов, который до сих пор молчал, вдруг, краснея от замешательства, без надобности поправляя очки и откашливаясь, вмешался в разговор: — А вот, господа, что я скажу с своей стороны. Буфетчика я, положим, не считаю... да... Но если штатский... как бы это сказать?.. Да... Ну, если он порядочный человек, дворянин и так далее... зачем же я буду на него, безоружного, нападать с шашкой? Отчего же я не могу у него потребовать удовлетворения? Все-таки же мы люди культурные, так сказать... — Э, чепуху вы говорите, Ромашов, — перебил его Веткин. — Вы потребуете удовлетворения, а он скажет: «Нет... э-э-э... я, знаете ли, вээбще... э-э... не признаю дуэли. Я противник кровопролития... И кроме того, э-э... у нас есть мировой судья...» Вот и ходите тогда всю жизнь с битой мордой. Бек-Агамалов широко улыбнулся своей сияющей улыбкой. — Что? Ага! Соглашаешься со мной? Я тебе, Веткин, говорю: учись рубке. У нас на Кавказе все с детства учатся. На прутьях, на бараньих тушах, на воде... — А на людях? — вставил Лбов. — И на людях, — спокойно ответил Бек-Агамалов. — Да еще как рубят! Одним ударом рассекают человека от плеча к бедру, наискось. Вот это удар! А то, что и мараться. — А ты, Бек, можешь так? Бек-Агамалов вздохнул с сожалением: — Нет, не могу... Барашка молодого пополам пересеку... пробовал даже телячью тушу... а человека, пожалуй, нет... не разрублю. Голову снесу к черту, это я знаю, а так, чтобы наискось... нет. Мой отец это делал легко... — А ну-ка, господа, пойдемте попробуем, — сказал Лбов молящим тоном, с загоревшимися глазами. — Бек, милочка, пожалуйста, пойдем... Офицеры подошли к глиняному чучелу. Первым рубил Веткин. Придав озверелое выражение своему доброму, простоватому лицу, он изо всей силы, с большим, неловким размахом, ударил по глине. В то же время он невольно издал горлом тот характерный звук — хрясь! — который делают мясники, когда рубят говядину. Лезвие вошло в глину на четверть аршина, и Веткин с трудом вывязил его оттуда. — Плохо! — заметил, покачав головой, Бек-Агамалов. — Вы, Ромашов... Ромашов вытащил шашку из ножен и сконфуженно поправил рукой очки. Он был среднего роста, худощав, и хотя довольно силен для своего сложения, но от большой застенчивости неловок. Фехтовать на эспадронах он не умел даже в училище, а за полтора года службы и совсем забыл это искусство. Занеся высоко над головой оружие, он в то же время инстинктивно выставил вперед левую руку. — Руку! — крикнул Бек-Агамалов. Но было уже поздно. Конец шашки только лишь слегка черкнул по глине. Ожидавший большего сопротивления, Ромашов потерял равновесие и пошатнулся. Лезвие шашки, ударившись об его вытянутую вперед руку, сорвало лоскуток кожи у основания указательного пальца. Брызнула кровь. — Эх! Вот видите! — воскликнул сердито Бек-Агамалов, слезая с лошади. — Так и руку недолго отрубить. Разве же можно так обращаться с оружием? Да ничего, пустяки, завяжите платком потуже. Институтка. Подержи коня, фендрик. Вот, смотрите. Главная суть удара не в плече и не в локте, а вот здесь, в сгибе кисти. — Он сделал несколько быстрых кругообразных движений кистью правой руки, и клинок шашки превратился над его головой в один сплошной сверкающий круг. — Теперь глядите: левую руку я убираю назад, за спину. Когда вы наносите удар, то не бейте и не рубите предмет, а режьте его, как бы пилите, отдергивайте шашку назад... Понимаете? И притом помните твердо: плоскость шашки должна быть непременно наклонна к плоскости удара, непременно. От этого угол становится острее. Вот, смотрите. Бек-Агамалов отошел на два шага от глиняного болвана, впился в него острым, прицеливающимся взглядом и вдруг, блеснув шашкой высоко в воздухе, страшным, неуловимым для глаз движением, весь упав наперед, нанес быстрый удар. Ромашов слышал только, как пронзительно свистнул разрезанный воздух, и тотчас же верхняя половина чучела мягко и тяжело шлепнулась на землю. Плоскость отреза была гладка, точно отполированная. — Ах, черт! Вот это удар! — воскликнул восхищенный Лбов. — Бек, голубчик, пожалуйста, еще раз. — А ну-ка, Бек, еще, — попросил Веткин. Но Бек-Агамалов, точно боясь испортить произведенный эффект, улыбаясь, вкладывал шашку в ножны. Он тяжело дышал, и весь он в эту минуту, с широко раскрытыми злобными глазами, с горбатым носом и с оскаленными зубами, был похож на какую-то хищную, злую и гордую птицу. — Это что? Это разве рубка? — говорил он с напускным пренебрежением. — Моему отцу, на Кавказе, было шестьдесят лет, а он лошади перерубал шею. Пополам! Надо, дети мои, постоянно упражняться. У нас вот как делают: поставят ивовый прут в тиски и рубят, или воду пустят сверху тоненькой стрункой и рубят. Если нет брызгов, значит удар был верный. Ну, Лбов, теперь ты. К Веткину подбежал с испуганным видом унтер-офицер Бобылев. — Ваше благородие... Командир полка едут! — Сми-ирррна! — закричал протяжно, строго и возбужденно капитан Слива с другого конца площади. Офицеры торопливо разошлись по своим взводам. Большая неуклюжая коляска медленно съехала с шоссе на плац и остановилась. Из нее с одной стороны тяжело вылез, наклонив весь кузов набок, полковой командир, а с другой легко соскочил на землю полковой адъютант, поручик Федоровский — высокий, щеголеватый офицер. — Здорово, шестая! — послышался густой, спокойный голос полковника. Солдаты громко и нестройно закричали с разных углов плаца: — Здравия желаем, ваш-о-о-о! Офицеры приложили руки к козырькам фуражек. — Прошу продолжать занятия, — сказал командир полка и подошел к ближайшему взводу. Полковник Шульгович был сильно не в духе. Он обходил взводы, предлагал солдатам вопросы из гарнизонной службы и время от времени ругался матерными словами с той особенной молодеческой виртуозностью, которая в этих случаях присуща старым фронтовым служакам. Солдат точно гипнотизировал пристальный, упорный взгляд его старчески бледных, выцветших, строгих глаз, и они смотрели на него, не моргая, едва дыша, вытягиваясь в ужасе всем телом. Полковник был огромный, тучный, осанистый старик. Его мясистое лицо, очень широкое в скулах, суживалось вверх, ко лбу, а внизу переходило в густую серебряную бороду заступом и таким образом имело форму большого, тяжелого ромба. Брови были седые, лохматые, грозные. Говорил он почти не повышая тона, но каждый звук его необыкновенного, знаменитого в дивизии голоса — голоса, которым он, кстати сказать, сделал всю свою служебную карьеру, — был ясно слышен в самых дальних местах обширного плаца и даже по шоссе. — Ты кто такой? — отрывисто спросил полковник, внезапно остановившись перед молодым солдатом Шарафутдиновым, стоявшим у гимнастического забора. — Рядовой шестой роты Шарафутдинов, ваша высокоблагородия! — старательно, хрипло крикнул татарин. — Дурак! Я тебя спрашиваю, на какой пост ты наряжен? Солдат, растерявшись от окрика и сердитого командирского вида, молчал и только моргал веками. — Н-ну? — возвысил голос Шульгович. — Который лицо часовой... неприкосновенно... — залепетал наобум татарин. — Не могу знать, ваша высокоблагородия, — закончил он вдруг тихо и решительно. Полное лицо командира покраснело густым кирпичным старческим румянцем, а его кустистые брови гневно сдвинулись. Он обернулся вокруг себя и резко спросил: — Кто здесь младший офицер? Ромашов выдвинулся вперед и приложил руку к фуражке. — Я, господин полковник. — А-а! Подпоручик Ромашов. Хорошо вы, должно быть, занимаетесь с людьми. Колени вместе! — гаркнул вдруг Шульгович, выкатывая глаза. — Как стоите в присутствии своего полкового командира? Капитан Слива, ставлю вам на вид, что ваш субалтерн-офицер не умеет себя держать перед начальством при исполнении служебных обязанностей... Ты, собачья душа, — повернулся Шульгович к Шарафутдинову, — кто у тебя полковой командир? — Не могу знать, — ответил с унынием, но поспешно и твердо татарин. — У!..... Я тебя спрашиваю, кто твой командир полка? Кто — я? Понимаешь, я, я, я, я, я!.. — И Шульгович несколько раз изо всей силы ударил себя ладонью по груди. — Не могу знать... .......... — ... — выругался полковник длинной, в двадцать слов, запутанной и циничной фразой. — Капитан Слива, извольте сейчас же поставить этого сукина сына под ружье с полной выкладкой. Пусть сгниет, каналья, под ружьем. Вы, подпоручик, больше о бабьих хвостах думаете, чем о службе-с. Вальсы танцуете? Поль де Коков читаете?.. Что же это — солдат, по-вашему? — ткнул он пальцем в губы Шарафутдинову. — Это — срам, позор, омерзение, а не солдат. Фамилию своего полкового командира не знает... У-д-дивляюсь вам, подпоручик!.. Ромашов глядел в седое, красное, раздраженное лицо и чувствовал, как у него от обиды и от волнения колотится сердце и темнеет перед глазами... И вдруг, почти неожиданно для самого себя, он сказал глухо: — Это — татарин, господин полковник. Он ничего не понимает по-русски, и кроме того... У Шульговича мгновенно побледнело лицо, запрыгали дряблые щеки и глаза сделались совсем пустыми и страшными. — Что?! — заревел он таким неестественно оглушительным голосом, что еврейские мальчишки, сидевшие около шоссе на заборе, посыпались, как воробьи, в разные стороны. — Что? Разговаривать? Ма-ал-чать! Молокосос, прапорщик позволяет себе... Поручик Федоровский, объявите в сегодняшнем приказе о том, что я подвергаю подпоручика Ромашова домашнему аресту на четверо суток за непонимание воинской дисциплины. А капитану Сливе объявляю строгий выговор за то, что не умеет внушить своим младшим офицерам настоящих понятий о служебном долге. Адъютант с почтительным и бесстрастным видом отдал честь. Слива, сгорбившись, стоял с деревянным, ничего не выражающим лицом и все время держал трясущуюся руку у козырька фуражки. — Стыдно вам-с, капитан Слива-с, — ворчал Шульгович, постепенно успокаиваясь. — Один из лучших офицеров в полку, старый служака — и так распускаете молодежь. Подтягивайте их, жучьте их без стеснения. Нечего с ними стесняться. Не барышни, не размокнут... Он круто повернулся и, в сопровождении адъютанта, пошел к коляске. И пока он садился, пока коляска повернула на шоссе и скрылась за зданием ротной школы, на плацу стояла робкая, недоумелая тишина. — Эх, ба-тень-ка! — с презрением, сухо и недружелюбно сказал Слива несколько минут спустя, когда офицеры расходились по домам. — Дернуло вас разговаривать. Стояли бы и молчали, если уж бог убил. Теперь вот мне из-за вас в приказе выговор. И на кой мне черт вас в роту прислали? Нужны вы мне, как собаке пятая нога. Вам бы сиську сосать, а не... Он не договорил, устало махнул рукой и, повернувшись спиной к молодому офицеру, весь сгорбившись, опустившись, поплелся домой, в свою грязную, старческую холостую квартиру. Ромашов поглядел ему вслед, на его унылую, узкую и длинную спину, и вдруг почувствовал, что в его сердце, сквозь горечь недавней обиды и публичного позора, шевелится сожаление к этому одинокому, огрубевшему, никем не любимому человеку, у которого во всем мире остались только две привязанности: строевая красота своей роты и тихое, уединенное ежедневное пьянство по вечерам — «до подушки», как выражались в полку старые запойные бурбоны. И так как у Ромашова была немножко смешная, наивная привычка, часто свойственная очень молодым людям, думать о самом себе в третьем лице, словами шаблонных романов, то и теперь он произнес внутренно: «Его добрые, выразительные глаза подернулись облаком грусти...»

Идейно-художественное своеобразие повести Поединок.

Появившись во время русско-японской войны и в обстановке нарастания первой русской революции, произведение вызвало огромный общественный резонанс, поскольку оно расшатывало один из главных устоев самодержавного государства – неприкосновенность военной касты. Проблематика «Поединка» выходит за рамки традиционной военной повести. Куприн затрагивает и вопрос о причинах общественного неравенства людей, и о возможных путях освобождения человека от духовного гнета, и о проблеме взаимоотношений личности и общества, интеллигенции и народа. Сюжетная канва произведения построена на перипетиях судьбы честного русского офицера, которого условия армейской казарменной жизни заставляют задуматься о неправильных отношениях между людьми. Ощущение духовного падения преследует не только Ромашова, но и Шурочку. Сопоставление двух героев, которым свойственны два типа миропонимания, вообще характерно для Куприна. Оба героя стремятся найти выход из тупика, при этом Ромашов приходит к мысли о протесте против мещанского благополучия и застоя, а Шурочка приспосабливается к нему, несмотря на внешнее показное неприятие. Отношение автора к ней двойственно, ему ближе «безрассудное благородство и благородное безволие» Ромашова. Куприн даже отмечал, что считает Ромашова своим двойником, а сама повесть во многом автобиографична. Ромашов – «естественный человек», он инстинктивно сопротивляется несправедливости, но его протест слаб, его мечты и планы легко рушатся, т.к. они незрелы и непродуманны, зачастую наивны. Ромашов близок чеховским героям. Но возникшая необходимость немедленного действия усиливает его волю к активному сопротивлению. После встречи с солдатом Хлебниковым, «униженным и оскорбленным», в сознании Ромашова наступает перелом, его потрясает готовность человека пойти на самоубийство, в котором он видит единственный выход из мученической жизни. Искренность порыва Хлебникова особенно ярко указывает Ромашову на глупость и незрелость его юношеских фантазий, имеющих целью лишь что-то «доказать» окружающим. Ромашов потрясен силой страданий Хлебникова, и именно желание сострадать заставляет подпоручика впервые задуматься о судьбе простого народа. Впрочем, отношение Ромашова к Хлебникову противоречиво: разговоры о человечности и справедливости носят отпечаток абстрактного гуманизма, призыв Ромашова к состраданию во многом наивен.

В «Поединке» Куприн продолжает традиции психологического анализа Л.Н. Толстого: в произведении слышится, помимо протестующего голоса самого героя, увидевшего несправедливость жестокой и тупой жизни, и авторский обличительный голос (монологи Казанского). Куприн пользуется излюбленным приемом Толстого – приемом подстановки к главному герою героя-резонера. В «Поединке» Назанский является носителем социальной этики. Образ Назанского неоднозначен: его радикальное настроение (критические монологи, романтическое предчувствие «светозарной жизни», предвидение грядущих социальных потрясений, ненависть к образу жизни военной касты, способность оценить высокую, чистую любовь, почувствовать непосредственность и красоту жизни) вступает в противоречие с его собственным образом жизни. Единственным спасением от нравственной гибели является для индивидуалиста Назанского и для Ромашова бегство от всяких общественных связей и обязательств.